Сидим мы как-то с Марьей Петровной, моей двоюродной сестрой, на её кухне. Вечер, за окном дождь осенний, мелкий, назойливый. Пахнет остывшим чаем с мятой. Она у меня хозяйка образцовая, всё в чистоте, в порядке держит. Смотрю на неё и вспоминаю, какой она двадцать лет назад была — живой, с огоньком. Всё в дочь свою, в Софию, вложила. А теперь сидит, в окно смотрит, и тишина между нами тяжёлая.
— Чай-то остыл, — говорю я, — подогреть?
Она вздрогнула, будто очнулась.
— Не надо, Андрей Сергеевич, и так сойдёт.
Она меня всегда по имени-отчеству, с лёгкой усмешкой, будто я ей не родня, а чинный гость. А я-то её с пелёнок знаю.
— Софочка к бабушке уехала, — вдруг говорит она, без всякого перехода. — К Людмиле Фёдоровне.
— Надолго? — спрашиваю.
— Не знаю. Думаю, да.
И тут она поднимает на меня взгляд, и я вижу в нём всё — и усталость многолетнюю, и боль загнанную, и стыд.
— Я её выгнала, Андрей Сергеевич. В день восемнадцатилетия. Чемодан за дверь поставила.
Признаться, я не удивился. Историю эту я знал кусками, по обрывкам её жалоб, по вздохам, по тому, как она всё бегала вокруг Соньки, как наседка вокруг одного-единственного цыплёнка.
— Расскажи, — говорю. — Если не тяжело.
Она вздохнула, поправила салфетку на столе, выровняла её край.
— С чего рассказывать-то? С самого начала? Ты же помнишь, какая она в детстве была? Хочет — на балет её отдай. Месяц отходила — бросила. «Скучно, мама». Потом живопись. Мольберт купили, краски дорогущие. Три раза позанималась — всё, неинтересно. Потом хоккей. Хоккей, представляешь? Девочка, а в хоккей захотела. Я и на это согласилась, думала, хоть какая-то постоянность появится. Ничего подобного. Увидела, как мальчишки во дворе на гитарах бренчат — и ей гитару подавай. Нашли педагога, инструмент купили хороший. Подёргала струны в начале лета — и в стол.
Я слушал и кивал. Помнил я эти её метания. Помнил и Марью, которая на трёх работах крутилась, лишь бы дочь ни в чём не нуждалась. Муж-то её рано ушёл, оставив её одну с ребёнком на руках. Она и покойного отца заменяла, и матерью была.
— А учиться? — спрашиваю.
— Учиться? — она горько усмехнулась. — Школу кое-как окончила, с горем пополам. А потом институт. Говорит: «Не знаю, кем быть». Я репетиторов нанимала, лучших. Деньги немалые. А она: «Мама, это не моё». Сидит, в телефоне елозит, а по ночам гулять надо ей. Придёт бывало под утро… в таком виде, что соседи шарахаются. А я утром на работу — и вижу их взгляды. Шепчутся за спиной. Стыдно было. Словно я сама в чём-то виновата.
Она замолчала, снова в окно уставилась. Дождь стучал в стекло, ровно, монотонно.
— А потом этот день настал. Восемнадцать лет. Пришла она в пять утра, еле на ногах стоит. Я говорю: «Всё, Соня. Хватит. Чемоданы собрала. Вон там, у двери». Она сначала не поняла. Стоит, смотрит на меня пустыми глазами. Потом как закричит: «Мама! Что ты! Да как ты можешь!» А я ей в ответ: «Больше не буду тебя содержать. Ни копейки. Ни совета. Ничего. Взрослая. Живи сама».
— Сильно, — заметил я.
— Сильно, — повторила она. — А что оставалось? Видимо, только так. Уйти в себя — значит сойти с ума. А кричать, ругаться бесконечно — себя не уважать. Вот и вышло так, как вышло.
Прошло, наверное, недели две. Встречаю я Людмилу Фёдоровну, мать покойного мужа Марьи и отца Сони, на рынке. Женщина она строгая, с характером. Всегда Марью корила: «Распустила ты её, Марья! Детей баловать нельзя!» А сама Соню всегда жалела, тайком от матери конфеты ей подкладывала, деньги давала.
— Здравствуйте, Андрей Сергеевич, — говорит она мне. — А у нас, знаете, какое событие? Внучка к нам переехала.
— Слышал что-то, — отвечаю.
— Пусть поживёт, — говорит Людмила Фёдоровна с важным видом. — Отдохнёт от материнских нервов. У Марьи характер тяжёлый, всё на ребёнка срывает. А тут у меня тихо, спокойно. Порядок.
Я промолчал. Знал я этот её «порядок». Ровно через месяц та же Людмила Фёдоровна позвонила мне, голос дрожит, злостью сотрясается.
— Андрей Сергеевич, вы мужчина разумный! Представьте! Целый месяц она у меня лежала на диване! Телефон в руках, есть подавай, убираться — не хочет, даже за хлебом сходить — лень! Я в свои годы убираюсь, стираю, готовлю! А она — принцесса! Вчера говорю: «Соня, надо бы полы помыть». А она мне в ответ: «Бабушка, у меня голова болит». Голова! Я ей тогда: «У меня, милая, не только голова, а всё тело болит, а дела делать надо!» А она надулась и в комнату ушла. Я больше не могу! Выгнала я её, Андрей Сергеевич! Сказала, чтобы к матери возвращалась. Пусть та с ней разбирается!
Вот так-то. Добрая бабушка, пока со стороны учила, как жить, а как на своей шкуре почувствовала, что такое эта «несчастная внучка», так сразу и мягкость, и снисхождение куда-то испарились.
А потом, уже глубокой осенью, я сам стал свидетелем финала этой истории. Зашёл я к Марье Петровне по делу. Сидим, разговариваем. Вдруг — звонок в дверь. Открываем — на пороге Соня. Без пальто, в лёгкой куртке, вся продрогшая, глаза красные, заплаканные. Увидела мать — и бухнулась на колени прямо в прихожей, на половик.
— Мама! Мамочка, прости меня! Прости! Я больше не буду! Я всё буду делать! Устроюсь на работу, учиться буду! Только не прогоняй!
Голос у неё срывался, слёзы по лицу текли ручьями. Стояла на коленях, руку протянула, тряслась вся.
Марья Петровна смотрела на неё молча. Не двигалась. Лицо каменное. Я видел, как ей тяжело, как внутри всё горит. Но она стояла. Молчала.
— Встань, — наконец сказала она тихо. — Хорошо. Заходи. Посмотрим.
Соня встала, шатаясь, вошла в квартиру. Марья Петровна повернулась и пошла на кухню, ставить чайник. Я остался в прихожей, смотрел на эту девочку, которая, кажется, впервые в жизни поняла, что мир — он не крутится вокруг её желаний. Что есть другие люди, их труд, их чувства. Поняла цену теплу и хлебу, который всегда казался самим собой разумеющимся.
Потом мы сидели на кухне. Соня пила чай, руки у неё всё ещё дрожали. Марья молчала. А я смотрел на них и думал о том, как слепа бывает материнская любовь. Она, как щит, закрывает дитя от жизни, а жизнь-то и есть самый главный учитель. Один умный человек говорил, что каждый человек должен сам пережить свою боль, сам осознать свои ошибки. Никто не может прожить жизнь за другого, как бы ему этого ни хотелось.
Ваш лайк — лучшая награда для меня. Если захотите поддержать — буду знать, что стараюсь не зря https://dzen.ru/bolhoz?donate=true.